Фрагмент из книги Глеба Ивановича Успенского «На минутку» (1889):
«– Ну, как же у вас тут? как живётся? ничего? — Да всё по-старому! Чего нам делается? Живём помаленьку! Этими обычными словами, очевидно не имеющими никакого определённого смысла и значения, невольно обмениваешься с деревенскими обывателями всякий раз, когда, после долгой отлучки, и главным образом зимою, случится «на минутку» заглянуть в деревню.
Не придают этой взаимной перемолвке никакого существенного смысла и те деревенские люди, начиная с ямщика, везущего с вокзала, с которыми приходится столкнуться в короткое время случайного приезда. И всё-таки, когда минуют эти короткие минуты, и сани ямщика обратно бегут к вокзалу, и когда припоминаешь всё невольно виденное и слышанное, почти всегда оказывается, что эти ничего не значащие слова были едва ли не единственным ласковым впечатлением, которое осталось на душе…»
Из путевых заметок по Оке (1873):
Утро "духова дня" было прекрасное; солнце ярко осветило нищенскую каморку с ободранными стенами, которую я вчера вечером мог с трудом разыскать на постоялом дворе в селе Павлове, всем известном своими замками и стальными изделиями. Чудное светлое утро значительно освежило меня и расправило уставшие члены. Всю ночь пришлось валяться на полу (так как мебели в каморке не было никакой, кроме стола и стула) на дрянном войлоке, пропитанном насекомыми, и слушать ругань, песни гнуснейшего содержания и просто пьяное оранье и бормотанье мастерового народа, разгулявшегося по случаю троицына дня. Весь этот праздничный гам был слышен в каморке моей вполне ясно, так как улица, на которой стоял постоялый двор, была очень узка. Боже мой, что это были за песни! Я не могу привести здесь ни одной, хотя непосредственное участие в них принимали женщины, о чем свидетельствовали визгливые голоса, прорезывавшие пьяные басы и крикливые звуки гармонии мастеровых. К утру все это безобразие более или менее утихло, -- и когда я встал, на улице было совершенно тихо: или спали, или опохмелялись и "поправлялись" потихоньку. Поднявшись с своего ложа, я отправился гулять. Удивительная бедность и неряшество поражали на каждом шагу. Село, ворочающее миллионами, как будто нарочно собрало массу всякой грязи и нищеты на том превосходном месте, где раскинулось. Оно стоит на высоком берегу Оки, и с горы на реку -- вид прелестный (я был во время еще не спавшего разлива), на эти широко расстилающиеся перед глазами воды, по которым то там, то сям белеется парус или, чуть-чуть наклонившись набок и попыхивая черными, расплывающимися в длинный хвост клубами дыма, бежит пароход, на эти вереницы вершей, концы которых торчат из воды, вершей, полных рыбы, которая, впрочем, павловцу не принадлежала (по крайней мере в мою бытность река была достоянием одного монополиста), -- глядя на все это, не хочется смотреть на самый город: все как будто доживает век, все как будто прожило лучшую пору, даже на каменных домах лежит этот оттенок нерадивости... Есть несомненно и богатые хоромы, но там живет не павловский рабочий человек, который собственно нас и интересует. На каждом почти углу прибит образ. Хозяин и хозяйка, выйдя утром на рынок, с кульком или с корзинкой, и приготовляясь торговаться и кричать с торговцами и лавочниками, -- молится на этот образ и шествует уже смело. Унылые дома, пустынные улицы, на которых иной раз пошатывается пьяный мастеровой в одной рубахе, без шапки, клали на душу большой и тяжелый ком скуки. Походив таким образом час или два, посидев на берегу, я направился домой пить чай.
  В широкой грязной кухне постоялого двора, -- с полом, покрытым шишками сухой грязи, правда, подметенной для праздника, с окнами, в которые нельзя было рассмотреть, что делается на дворе, -- так затекли и выцвели стекла, -- я нашел кухарку. Она лежала на лавке, в новом ситцевом сарафане, в новом платке на голове, и спала.
  При моем появлении она поднялась. Я попросил ее поставить самовар.
  -- Я еще давишь думала, пить будешь, поставила самовар-от, ан ты ушел... А тут заснула...
  -- Теперь праздник, гулять надо, а не спать, -- оказал я.
  -- Ну, -- нам только и спать, что в праздник...
  -- Зачем же наряжаться-то тогда?
  -- Вестимо, -- согласилась кухарка, -- нарядишься незнамо зачем, да и спишь. Вот и праздник наш весь тут...
  На лестнице, по пути в нумер, меня ожидал мой приятель мастеровой, с которым я познакомился вчера, как только сошел с парохода, и при посредстве которого была отыскана комната, в которой я сегодня проснулся. Это был добродушный, наивный молодой малый лет девятнадцати, который, за все время своего жития на белом свете, начал работать чуть не с восьми лет от роду, а может, и раньше, заработал только пиджак, который был на нем надет по случаю праздника, и не всегда был сыт. Денег у него не было на праздник ни копейки, и он только мотался тоскливо из угла в угол, смотря, как другие едят селянку и пьют вино. Как при такой жизни он сохранил в сердце ангельскую доброту и румянец на щеках, -- я решительно не понимаю.
  -- Спасибо тебе, ей-богу спасибо, -- сказал он, встречая меня (я ему вечером дал тридцать копеек), -- ловко я попировал вчась.
  -- Хорошо?
  -- Дюже хорошо.
  Мы вошли в комнату.
  -- Дюже, дюже хорошо, -- говорил он, садясь на пол. (Пиджак его был постоянно застегнут на все пуговицы, а новый картуз он ни на минуту не выпускал из рук, хотя вовсе не собирался никуда идти, -- все это объясняется тем, что на дворе праздник, благодаря которому и кухарка хотя и спит, но тоже в наряде.)
  -- Как же ты пировал?..
  -- Как пировал-то? А вот как. Перво-наперво пошел я туда... помнишь, я тебе говорил?
  -- Помню.
  -- Ну, взял ее, повел в кабак. Раз.
  В это время кухарка принесла самовар, поставила его на лежанку и, увидя по лицу мастерового, что он рассказывает что-то, стала прислушиваться.
  -- Привел я ее в кабак...
  -- Это свою любезную? -- спросила кухарка.
  -- Нет, чужую взял.
  -- У такого кавалера как не быть своей...
  -- Мне такая же вот Дарья навязывалась -- отказ дал.
  Это, очевидно, относилось к кухарке.
  -- Где уж нам...
  -- Ты говори, как пировал-то, -- сказал я.
  -- Пришел в кабак, -- говорю: деньги есть, требуй. Потребовала она яичницы, порцию... подали, -- десять копеек серебром, -- а-а-атличнейшую яичницу, целую сковороду, первый сорт. Так ей понравилось -- вис-селая стала... Думаю -- уж праздник ведь, -- за вино, скричал подносчика, водки на шесть копеек серебром взял, думаю, надо же как-нибудь, выпили водки, съели яишню, принялись за пиво; остальное все на пиво ушло. Так разобрало чудессно...
  -- Какой пир! -- сказала кухарка.
  -- Ничего! Погуляли... довольно...
  Хотя кухарка произносила свою речь, повидимому, шутя, -- но видно было, что и такое роскошное пированье, как пированье мастерового, -- достойно порицания людей более строгих, в особенности женщин. Только мое присутствие несколько ободряло малого, с матерью которого кухарка, повидимому, была знакома.
  Вот как веселился молодой малый с своей подругой; малый, которому пришлось повеселиться таким образом только случайно, благодаря моим тридцати копейкам (хотя этот же самый малый и трудится всю свою жизнь).
  Когда кухарка ушла, мы принялись пить чай и повели серьезный разговор.
  -- Скажи, пожалуйста, -- спросил я, -- сколько ты вырабатываешь в неделю?
  -- Изволь. Я тебе все расскажу. Перво-наперво надо говорить, на чьих харчах. Я живу на хозяйских харчах. Вот какой наш харч. За работой стоишь в день боле как шестнадцать часов, -- вот хушь сегодня -- тебе в первом часу на пароход идти, а мне на работу, да я не пойду. Я тебя буду провожать. Все одно.
  -- Спасибо. Много ли же ты в неделю сделаешь замков?
  -- В неделю я сделаю штук сто девять, -- не меньше, -- и получаю я по полторы копейки серебром.
  -- Как, неужели?
  -- Да уж я верно говорю. А женщины у нас тож работают, чернильщицы, -- которые замки чернят, -- так те на своем материале, на своем харчу, -- получают всего два рубля в неделю, -- ты вот посуди, из чего тут жить. Материал не дешев -- голландская сажа, сера, сало... Да ты думаешь, и у нас из полутора-то рублей остается много? Нет, за праздничный день изволь-ка вычесть двадцать копеек за харчи хозяину...
  -- Это за калабан-то?
  -- Да. Ну в праздник пирога дадут с кашей, а праздников-то девяносто хозяева насчитали в году, вот и сочти, много ли остается.
  -- Неужели это правда?
  -- Врать, что ли, я стану. Из-за чего мне? Да и за этими-то деньгами не просто идешь. Хозяева жалуются -- обороту, говорят, мало, нету денег, подождите да погодите... Обыкновенно это одна ихняя уловка; потому как не быть у них денег? Одно притворство. А ежели, говорит, хочешь сейчас получить, я дам записку к Г-цеву, -- тот выдаст. А Г-цев со всеми хозяевами в стачке, в союзе значит, -- он сейчас рассчитывает, -- да по две копейки с рубля берет с каждого, одну копейку себе, а другую хозяину, -- вишь, как подведено... Ну, сочти, что останется. У иного семья есть, -- что значит в неделю ему полтора-то рубля серебром, да ежели жена еще полтину добудет, так и то, -- на что ему. Вот и в кабак. У нас тайных кабаков, беспатенток, страсть сколько... целую ночь отперты, ну и идет там пьянство... Вот сегодня пойдем на гулянье, я тебе его покажу, Г-цева, первый богач, -- а другого у него дела нет, только рассчитывает мастеровых, -- легко ли дело, каженный день на пятнадцать тысяч обороту, -- учти, сколько на праздниках да на процентах Г-цевых пропадает нашего.
  "Неужели это правда?" -- думал я и не верил своим ушам.
  -- А хозяева, -- спросил я, -- велик ли получают барыш?
  -- А вот видишь -- ты работаешь у них по сотням, а он продает по дюжинам, за дюжину берет не мене как рубь серебром; вот и считай, на рубь двадцать восемь али семь копеек -- он получает двенадцать либо пятнадцать рублей серебром. Вот ихний барыш-то... Ну, железо, харчи, -- положь пять рублей серебром на все, -- семь рублей у него чистыми деньгами с каждого рабочего останется в неделю... А случись грех, заболи человек, -- ну, что будет? И ежели да у тебя дети, -- ну, куды ты?.. Ежели бы ты вчера мне тридцать-то копеек не подарил, -- так бы мы и просидели всю ночь на лавочке без всякого угощения...